(Продолжение)
Суть, вобщем, в том, что на четвёртый день ближе к вечеру Макар вдруг как с цепи сорвался и защёлкал своим фотоаппаратом остервенело, даже почтенную публику – прохожих и очередь за арбузами перед овощным магазином, что у Никитских ворот – перепугал и очень насторожил. Щёлк! Щёлк! Чуть крышку с фотоаппарата в спешке не сорвал, когда лихорадочно новый рулон плёнки вставлял.
Женщина эта, с продуктовой авоськой, сразу от Макара заспешила и стала оглядываться тревожно, а он не отстаёт, ни слова не говорит, только смотрит на неё, не отрываясь, как-то очень пристально, и всё затвором фотоаппарата работает, словно из винтовки беглым огнём палит. Согласитесь, любому не по себе станет, а уж простой женщине на улице и подавно.
Она до ближайшей остановки добежала и на заднюю площадку троллейбуса успела вскочить, сразу вперёд пошла по салону, не оборачиваясь. Так Макар припустил следом, на следующей остановке троллейбус догнал, чуть под грузовик не попал – за что, естественно, был обруган трёхэтажно, да только он всё равно не слышал – догнал он троллейбус и доехал с женщиной до её остановки, а на улице опять щёлкать начал.
Женщина уж и внимания на него пыталась не обращать, и к витринам приникала, и в очереди становилась – ничего не помогало. Так Макар её до самого дома и проводил и напоследок, когда она, опасливо обернувшись, в подъезд юркнула, ещё раз щёлкнул.
Ночь Макар, само собой, не спал, сидел в покрасневшей от фонаря и натуги ванной, орудовал своими бесценными приборами и чуть не в муках рожал один за другим снимки разных размеров, контрастные и расплывчатые, с фигурой совсем далеко среди домов и людей или, наоборот, с одним только лицом крупным планом, так что больно становилось от напряжённого взгляда в упор.
И отработал Макар – я вам доложу! Можете, конечно, не верить, но я-то, в отличие от вас, снимки видел. И те, предыдущие, и её. Прав был Макар: она, именно она и никто другой разгуливала в ту ночь за фотографиями и дразнила Макара лёгким прищуром улыбающихся глаз, раздувающимися чуть заметно ноздрями, разметавшимися прядями волос на висках и на лбу. Она то смеялась или плакала, то застывала в раздумье или гримасничала, то смотрела в упор или уходила в себя. Поймал-таки её Макар.
На следующий день, когда ещё даже не начали выходить на улицу самые ранние бойцы трудового фронта, Макар уже стоял, как дневальный на посту, напротив её подъезда.
И тут надо сказать несколько слов о самом Макаре, а то нехорошо будет, если сложится о нём у кого-то превратное мнение. Потом ведь поди попробуй, переубеди.
Говорил уже, что ко мне в окно Макар залез весь растерянный; но вообще-то он вовсе никакой не растерянный, наоборот: очень даже собранный, особенно когда делом занимается. Никаких атрибутов поэта – романтичности на лице, туманности во взгляде, одухотворённой печали на челе – у Макара нет, а есть одна обычность и ничего боле. На улице таких, как он, просто не замечают, разве что когда они в обязательном порядке уступают место женщинам или пропускают их вперёд, да даже и это у них чаще всего тоже как-то незаметно получается. Витиеватый диспут – даже, наверное, и просто умный разговор – у вас с Макаром скорее всего не сложится, поскольку он Шекспира, как, впрочем, и Зощенку не читал, а наизусть помнит только «Мой дядя самых честных правил...» и, обратите внимание, только одну эту строчку; что там дальше, в школе ещё знал немного, а сейчас уже не помнит.
Но всё это нисколько не значит, что какой-то Макар такой дурачок с гениальным фотографским бзиком. Нет. Просто спокойный обыкновенный мужчина. Ну, не шибко разговорчивый, как правило. Ну, замкнутый слегка. Но, ручаюсь, вполне обыкновенный. Только фотограф. Кто поёт, кто рисует, кто телевизор смотрит, а Макар вот – фотографирует. И вся разница. Говорил же: таких, как он, по Москве толпы ходят.
Только в то утро Макар не по Москве ходил, а стоял напротив её подъезда. Стоял и ждал. А она, как только увидела его, остановилась и очень сердито задумалась на мгновение, а потом сделала несколько решительных шагов к Макару и велела строжайшим тоном оставить её немедленно и навсегда в покое.
Тут опять ещё несколько слов о Макаре, а то иначе не получится рассказ. Он ведь человек не грубый. Не светский, нет, и даже не интеллигентный (хотя и звучит для него обидно, поскольку слово совсем дурацкое), а просто такой, знаете, не красноречивый, что ли. Вроде ничего плохого не хочет, а объяснить, ответить внятно сразу сходу у него не получается: как будто не заучил в школе слова нужные, или урок какой важный прогулял. Такой вот... Макар.
И говорит, значит, она ему сердито, чтобы оставил её в покое. А как же он её оставит, когда месяц он её, сам того не зная, для себя разыскивал, и потом, разыскав, три дня за ней по всему городу гонялся? Она, как все вообще неброской внешности женщины, к такому вдруг взрывному вниманию к себе, конечно, не привыкла; но и Макара понять можно, согласитесь. Он ведь объяснить ей толком ничего не может, вот в чём беда, а она об этом не знает. И потому она от его неловких фраз только ещё больше рассердилась и побежала обратно в свой подъезд. Тоже, видимо, растерялась всё-таки.
А Макар – надо же объяснить, в чём дело – за ней, и так и ткнулся в хлопнувшую прямо перед носом дверь в её квартиру. Стал звонить, но после третьего звонка из соседней квартиры высунулась толстая женщина в комбинации и бигудях и громогласно велела прекратить безобразие. И уж этой статуе чугунного отлива никакой самый патентованный говорун не смог бы объяснить, где север, а где юг, и в каком направлении ей срочно надлежит колбасой катиться в собственных же интересах, пока бигуди с неё не пообрывали и в шахту лифта их не повыкидывали. Но это я так, сгоряча; просто за Макара обидно, он-то этому бигудейному жандарму неопределённого женского пола ничего, конечно, не сказал. И я бы не сказал. И никто бы не сказал. Потому что ведь дверь всё равно закрыта, а какой тогда смысл и ради чего созерцать мощные колебания по шкале Рихтера на комбинации фирмы «Весна»?
Трудно мне. Ох, трудно, ведь сейчас-то как раз всё самое невероятное в этой истории и начнётся. Был бы Макар рядом – я бы ему самому слово дал, он бы и рассказал всё, как есть, и про МИМУЗ, и про его первого замдиректора товарищ Констанцию. А Макара нет, убежал, чтобы ещё и на меня беду не накликать. Да к тому же у меня в спешке ни одного из его снимков не осталось; нето хоть фотографии вам показал бы. А так один вот шрам на животе и могу предъявить в качестве доказательства. Так и то не поверят некоторые, скажут – это ты в детстве неудачно на санках с горы скатился. И самое-то обидное, что я действительно как-то раз на санках шибко кувыркнулся и живот себе расцарапал. Спорь после этого...
«Одушевлённые предметы»
Ну вот, видите, самые дотошные уже в телефонном справочнике покопались и теперь с удволетворённым ехидством восклицают: а нету тут Московского института муз – МИМУЗа – и товарища Констанции тоже в справочнике нет; а? что скажете? Правильно, нет МИМУЗа в телефонных справочниках, и никогда не будет. Не настали ещё, и не скоро настанут, времена, когда в справочники вообще все организации заносить будут, особенно такие, как МИМУЗ. Макар, вон, и дня там не провёл – а уже говорил, что злейшему врагу не пожелаешь. Хотя я-то теперь думаю, что надо бы наоборот, каждого – каждого! – туда на недельку постажироваться. Вопрос про кем-то выдуманную музу отпал бы сам собой и потерял бы актуальность. А жизнь вернулась бы в своё нормальное русло и даже, может быть, стала бы сносной.
Ну ладно, не буду забегать вперёд.
Шуганутый комиссаром Бигудя, Макар как-то разом сник и стал спускаться по лестнице. И тут его осенило. От шагания по ступенькам запрыгал у него перед глазами один из отпечатанных ночью портретов незнакомки, и что-то в нём замелькало печальное, даже как будто о чём-то молящее, и стало Макару от этого очень не по себе, а потом и просто всё нутро взбунтовалось, хотя никто его об этом не просил. Макар остановился на площадке между двух этажей, сел на подоконник, вытащил из сумки портрет и уставился на него долгим, задумчивым взглядом. Портрет, конечно, сразу скроил индиферентную мину, пытаясь сделать вид, что его это всё не касается, но поздно: Макар его печаль заметить успел. И вот так они какое-то время сидели на подоконнике вдвоём, каждый не подавая вида и думая о своём.
Потом Макар достал из сумки толстую тетрадь, ручку и начал лихорадочно строчить, временами перечёркивая целые строки, а то и абзацы, и принимаясь потом упорно писать заново, по-другому. Наконец, дописал до конца, повыдёргивал из тетради исписанные странички, сложил их стопкой, накрыл сверху портретом, а потом вскочил и побежал обратно наверх. У её двери остановился, присел на корточки и всю стопку, листок за листком, аккуратно пропихнул под дверь, в щель у пола. Выпрямившись, постоял, подумал и, решившись, нажал кнопку звонка; тут же сразу опять сник, отступил назад и сел на ступеньку ждать. На лице у него, к сведению комбинации в бигудях, было написано большими печатными буквами, что он ни её, ни вообще кого бы то ни было, кроме одной конкретной женщины, слушать в обозримом будущем не собирается и не станет.
А портрет, надо сказать, хоть и был решительно просунут под дверь вместе с исписанными страничками, бесстрашно – поскольку теперь его никто не видел – вернулся, устроился на корточках прямо перед Макаром, взял его руки в свои и молча, не скрывая больше печали, уставился ему в глаза. Макар не удивился, только шевельнул чуть пальцами, зажатыми в тёплых ладонях, чтобы портрет не сомневался: Макар, сколько нужно будет, подождёт.
Ждать, между прочим, почти не пришлось. Это Макар думал, что женщина раздражёнными резкими движениями что-то там перекладывает туда-сюда на кухне и при этом зло цедит сама себе своё возмущение в адрес уличных нахалов. А на самом-то деле она всё это время сидела на табурете в коридоре и как-то очень странно, не то выжидающе, не то в отчаянии смотрела на входную дверь. Так что когда Макар осторожно подталкивал в щель последний листок, женщина уже вовсю, торопливо читала предыдущие, а потом, дочитав всё, долго рассматривала свой же портрет, вглядывалась в глаза, в складки у рта, в локоны волос, как будто до сего момента о существовании, например, зеркала и не подозревала.
Но понять её можно. Одно дело самому смотреть в свои же глаза, и совсем другое – войти осторожно по приглашению в тихие покои чужой души, дать подвести себя за руку к окнам и оттуда взглянуть на мир, который, оказывается, ограничен только тобою. От этого у очень многих, поверьте мне, голова может так закружиться, что пойдут они шататься и больно бить по хрупким стенам этой гостеприимной чужой души. Хорошо, если потом капитальный ремонт не потребуется; а то и вообще на снос – как вот мой старый дом во дворе. Так что Макарова незнакомка очень незря долго и пристально всматривалась в себя же, только облокотившись осторожно и бережно на чужой подоконник.
А портрет всё держал Макара за руки, но смотрел теперь куда-то вверх, через плечо Макара, и было в его глазах какое-то серьёзное размышление, от которого Макару становилось непонятно почему тоскливо-страшно, но одновременно, хоть и совсем робко ещё, возбуждённо-радостно.
Наконец, дверь отворилась, и в тёмном проёме Макар увидел свою незнакомку. Портрет тихо, стараясь не шуметь, поднялся, мягко улёгся на своё место поверх исписанных и перечёрканных листков и затих.
Макар вошёл в прихожую и остановился, не зная, что делать дальше. Незнакомка закрыла за ним дверь и, не поднимая головы, пошла в комнату, на ходу пригласив Макара с собой.
Незнакомку звали Марина. Макара звали Макар. Портрет и листки перекочевали на журнальный столик, где к ним присоединились нерешительные пока в новой обстановке, слегка смущающиеся остальные снимки. У Марины в голове кончал настраиваться маленький симфонический оркестр, и краем глаза она видела у музыкантов на пюпитрах ноты «Весны» из «Времён года» Вивальди. Чайник на кухне отчаянно кипел и с возмущением и тоской вспоминал свою спокойную прежнюю жизнь в недрах Курской аномалии, где его никто никогда не забывал при зашкаливающей за все рамки приличия температуре. Воображение Макара возбуждённо суетилось и потому мало вразумительно пыталось показать Марине альбом, который он сделает из её снимков.
Всё, тем не менее, своим чередом образовалось и получилось, в конце концов, прекрасно. Марина стала добрая и, хоть и с непонятными Макару сомнениями, согласилась, чтобы он на следующий день – а это было воскресенье – пришёл, был до вечера возле неё и снимал, когда и сколько захочет. Никакого позирования Макар не предлагал; наоборот, пусть бы Марина постаралась о его присутствии вообще забыть, и тогда будет совсем здорово.
На следующий день Макар заявился рано-рано утром, разбудил Марину и потом глупо пытался уговорить её заснуть обратно, чтобы он смог поснимать, когда она станет просыпаться. Марина весело смеялась в ответ, и из этой затеи, конечно же, ничего не вышло. Марина, правда, поначалу немного нервничала, вела себя не очень естественно, но постепенно стала к Макару привыкать, хотя он и молчал всё время, только смотрел внимательно, не отрываясь, и периодически вдруг щёлкал своим неутомимым фотоаппаратом.
А после завтрака, убрав со стола, Марина и вовсе освоилась и обвыклась в Макаровом обществе, и даже взялась ему рассказывать какие-то свои истории, делиться чем-то, что её беспокоило, и ей, как ни странно, становилось всё покойнее и уютнее в его молчаливом внимательном обществе.
День они провели на пляже в Рублёво, где Макар своим странным поведением Марину очень смешил, а отдыхающих удивлял и некоторых даже беспокоил: не снимая своей кожаной куртки, всё время молча ходил за Мариной, а то вдруг плюхался пузом на песок и фотографировал её в таком ракурсе, или, наоборот, карабкался на спасательную вышку и щёлкал оттуда. Человек в кожаной куртке под палящим солнцем посреди почти голых москвичей и гостей столицы на городском пляже, да ещё кувыркается без устали таким образом с фотоаппаратом в руках ради какой-то заурядной улыбчивой тётки – тут, честное слово, что-то явно не то.
Вы вот представьте, что идёт по улице Горького сосредоточенный товарищ в скромном галстуке при пиджаке, но только почему-то, бестия, босиком. А?! Что тут думать? Ведь что-то с ним не так, это же невооружённым глазом видно каждому нормальному человеку в подмётках и на каблуках.
Хотя с другой стороны, встреть вы того же босого товарища в деревне или даже в дачном посёлке – и никаких подозрений он у вас не вызвал бы: отдыхает человек, намял ноги-то в неразношенных новых пятнадцатирублёвых со знаком качества.
А в Москве на улице Горького, значит, намятым ногам роздых дать нельзя? Даже если солнце светит вовсю и асфальт мягкий и наощупь приятно тёплый?
Так ведь, между прочим, получается. А то иначе с какой стати вот этот самый бдительный жирный гражданин в сатиновых семейных трусах милиционера вызвал по Макарову душу? Сам, между прочим, развалил вольготно телеса и на девчонок молодых в смелых купальниках очень однозначно пялится. Не то чтобы не на что было пялиться, но – зачем? Будь моя воля, я бы из Макаровой куртки шоры на его зенки бесстыжие сшил, и ещё для пущей верности один большущий, на сколько материалу хватит, колпак ему на голову. Тем более что когда Макар свой альбом с Мариниными фотографиями выпустит, этот же страж порядка и общественной нравственности первый в книжном магазине на самую непристойную нагрузку согласится, лишь бы и ему досталось, что всем нравится.
(Продолжение следует)