osankin ( Слушатель ) | |
05 авг 2016 01:29:38 |
Цитата: ЦитатаОБРАЗОВАНИЕ ВРЕМЕННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА
Итак, ненавистное самодержавие практически рухнуло. Но в политической элите мало кто испытывал энтузиазм по этому поводу. “Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать, — с горечью отмечает Шульгин. — Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи... под условием, чтобы императорский караул охранял нас. Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала — у нас кружилась голова и немело сердце”.
Шульгин видел, что в политическое пространство ворвалось нечто, находящееся за пределами цивилизации: “Эти — из другого царства, из другого века... Эти — это страшное нашествие неоварваров, столько раз предчувствуемое и наконец сбывшееся... Это — скифы. Правда, они с атрибутами XX века — с пулеметами, с дикорычащими автомобилями...”
Тогда этот процесс только начинался. Сегодня в телерепортажах из Азии и Африки мы во множестве видим подобных “неоварваров” с самым современным оружием.
В правой стороне Таврического дворца, куда было оттеснено руководство Думы, сохранялась некоторая видимость порядка: швейцары в ливреях, чистенькие юнкера в переходах коридоров, люди либерального вида в визитках, в бобровых воротниках. Время от времени появлялся Керенский.
— А где Михаил Владимирович (Родзянко. — прим. а. а.)?
— На улице.
— Кричит “ура”? Довольно кричать “ура”, надо делом заняться...
“Дело”, то есть формирование правительства, Шульгин описывает не менее красочно: “Между бесконечными разговорами с тысячью людей, хватающих его за рукава, принятием депутаций, речами на нескончаемых митингах в Екатерининском зале; сумасшедшей ездой по полкам; обсуждением прямопроводных телеграмм из Ставки; грызней с возрастающей наглостью “исполкома”, — Милюков, присевший на минутку где-то на уголке стола, — писал список министров...
Так, на кончике стола, в этом диком водовороте полусумасшедших людей, родился этот список из головы Милюкова, причем и голову эту пришлось сжимать обеими руками, чтобы она хоть что-нибудь могла сообразить. Историки в будущем, да и сам Милюков, вероятно, изобразят это совершенно не так: изобразят как плод глубочайших соображений и результат соотношения реальных сил. Я же рассказываю, как было”.
Но “результат соотношения реальных сил” все-таки существовал. Уже несколько лет составлялись и обсуждались списки предполагаемого “правительства доверия” или “ответственного кабинета”, где в разных сочетаниях фигурировали одни и те же люди. Теперь из примерно трех десятков человек необходимо отобрать дюжину. На пост главы кабинета было два реальных кандидата — Родзянко и князь Г. Е. Львов. Монархист Родзянко категорически не устраивал левых. Помимо того, он был чересчур громогласен, прямолинеен и, выражаясь мягко, простоват — топает напролом, рубит сплеча. Львов оказался более приемлемым: толстовец, проявил себя в Земгоре прекрасным организатором, чрезвычайно популярен в обществе и в армии... Милюков, лично Львова почти не знавший, потратил 24 часа, чтобы склонить коллег на его сторону. Львову же по совместительству отдали и МВД.
Пост министра иностранных дел при любом раскладе доставался Милюкову, который, по признанию его оппонента Шульгина, “был головой выше других и умом и характером”. Гучков, тесно связанный с армией, естественным образом совместил посты военного и морского министров. С большинством других министерств проблем также не возникло. Но вот министр финансов, по выражению Шульгина, “не давался, как клад”. Основным кандидатом на этот пост считался Шингарев — главный оратор по финансовым вопросам, оппонент Коковцова и последующих министров финансов. Но ему отдали министерство земледелия, крайне важное ввиду остроты продовольственного вопроса. Другой кандидат, бессменный председатель бюджетной комиссии Думы, октябрист М. М. Алексеенко, внезапно умер (1 марта его хоронили).
“И вдруг, — удивляется Шульгин, — каким-то образом в список вскочил Терещенко... Михаил Иванович Терещенко был очень мил, получил европейское образование, великолепно “лидировал” автомобиль и вообще производил впечатление денди гораздо более, чем присяжные аристократы. Но почему, с какой благодати он должен был стать министром финансов?”
Милюков позже предположил, что источник появления Терещенко “был тот же самый, из которого был навязан Керенский, откуда исходил республиканизм нашего Некрасова, откуда вышел и неожиданный радикализм прогрессистов Коновалова и Ефремова. Об этом источнике я узнал гораздо позднее событий”. В этом отрывке из мемуаров Милюкова современники сразу же угадали намек на масонов.
Упомянутый Некрасов, ставший министром путей сообщения, утверждал, что масонов в первом составе Временного правительства было трое: он сам, Коновалов (торговля и промышленность) и Керенский (юстиция). Однако некоторые мемуаристы и исследователи к списку добавляют Терещенко, Шингарева и главу правительства, князя Львова. Частично разноголосица объясняется тем, что в России имелись два разных масонства. Существовали ложи, основанные с соблюдением всех правил (регулярные). И было оппозиционное самодержавию политическое движение, члены которого называли себя масонами, давали клятву молчания и использовали некоторые масонские термины, но ритуал не соблюдали и даже принимали в свои ряды женщин.
Левый кадет Некрасов, ярый оппонент Милюкова, говорил именно о политическом масонстве, к которому якобы принадлежала упомянутая тройка. Шингарев же был членом регулярной ложи “Полярная звезда”. Масонство Г. Е. Львова, скорее всего, выдумка (Милюкова правые тоже считали масоном), князь был человеком православным и позже сделался отшельником в Оптиной пустыни. Что до Терещенко, то слухи о его масонстве едва ли не целиком проистекают из упомянутого предположения Милюкова. Как бы то ни было, но еще днем 27 февраля Гучков представил Терещенко Коковцову как будущего министра финансов.
1 марта приехал Г. Е. Львов. Милюков испытал разочарование: “Князь был уклончив и острожен, он реагировал на события в мягких, расплывчатых формах и отделывался общими фразами”. “Ну, как?” — спросил Милюкова на ухо депутат-кадет И. П. Демидов. “Шляпа!” — ответил тот также шепотом.
САМАЯ ДЛИННАЯ НОЧЬ
1 марта в восьмом часу вечера генерал Рузский встречал нежданно нагрянувшие в Псков литерные поезда. К этому времени ему сообщили, что и Москва охвачена восстанием, бунтуют Кронштадт и Балтийский флот. А Алексеев продолжает умолять государя согласиться на ответственное министерство. И вот Рузский, согбенный и седой, медленно и как бы нехотя идет по перрону в резиновых галошах. Потом в ожидании приема у императора он сидит в свитском вагоне, отвалившись в угол дивана, и, саркастически обозревая присутствующих, говорит, что вся политика последних лет — тяжелый сон, клянет “хлыста Распутина”, Щегловитова, Сухомлинова и Протопопова. Шокированные царедворцы спрашивают, что же, по его мнению, теперь делать. “Наверное, сдаваться на милость победителя”, — буркнул главнокомандующий Северным фронтом.
Во время приема у царя Рузский напористо убеждал Николая II согласиться на ответственное министерство. Тот возражал: если он отдает законодателям право назначать министров, то не избавится от чувства ответственности перед Богом за судьбы России — так уж он воспитан. И все же согласие было вырвано. За полчаса до полуночи Рузский отправился вызывать Родзянко к аппарату. В царский вагон он вернулся с проектом манифеста, полученным от Алексеева:
“Стремясь сильнее сплотить все силы народные для скорейшего достижения победы, я признал необходимым призвать ответственное перед представителями народа министерство, возложив образование его на председателя Государственной Думы Родзянко, из лиц, пользующихся доверием всей России”.
Николай спорить не стал. Как ни тяжело далось ему такое решение, оно, видимо, неизбежно, раз на нем настаивают и Рузский и Алексеев, которые обычно ни в чем друг с другом не сходятся. И тут же царь телеграммой приказал генералу Иванову ничего не предпринимать до его возвращения. Эшелонам с выделенными Иванову частями было велено возвращаться на фронт, а его отряд георгиевцев под влиянием агитации разложился. Попытка организовать военную экспедицию против восставшей столицы кончилась пшиком.
В Петрограде около полуночи начались переговоры представителей Временного комитета Думы и Исполкома Совета депутатов по составу и программе правительства. Исполком с момента образования контактировал с Думой в решении неотложных вопросов, прежде всего продовольственного. Это было тем проще сделать, что оба органа соприкасались не только территориально: председатель Исполкома Чхеидзе и его заместители Керенский и Скобелев принадлежали к тому же политическому масонству, что и ряд левых депутатов “прогрессивного блока”. Остро нуждаясь в поддержке Совета депутатов, думские руководители настойчиво зазывали в состав кабинета Чхеидзе и Керенского. Но с точки зрения социалистов, свержение феодально-дворянского режима неизбежно должно было привести к власти буржуазию. Свою задачу они видели в том, чтобы оказывать на правительство давление в интересах пролетариата; прямое же участие в буржуазном кабинете слишком бы тесно привязало их к буржуазии.
Между исполкомовскими масонами произошел раскол: Керенский с его туманно-народническими взглядами рвался в министры юстиции, а марксист Чхеидзе и сам категорически отказывался войти в правительство, и мешал Керенскому. К ночи на 2 марта Керенский был на грани нервного срыва, говорил, что его травят, хотят поссорить с массами.
Рузскому лишь около трех часов ночи удалось вызвать Родзянко к аппарату, помещавшемуся в Главном штабе. Объясняя, почему он не приехал в Дно, Родзянко сослался на две причины: первая — эшелоны с войсками взбунтовались и намерены остановить царские поезда и вторая — “ невозможность оставить разбушевавшиеся народные страсти без личного присутствия, так как до сих пор верят только мне и исполняют только мои приказания”. Признаться, что ему не дали поезда, Родзянко не смог. На известие, что государь поручает ему составить ответственный кабинет, он ответил, что теперь этого уже мало: “Я вынужден был, во избежание кровопролития, всех министров, кроме военного и морского, заключить в Петропавловскую крепость. Очень опасаюсь, что такая же участь постигнет и меня, так как агитация направлена на все, что более умеренно и ограничено в своих требованиях; считаю нужным вас осведомить, что то, что предлагается вами, — недостаточно и династический вопрос поставлен ребром”. Иначе говоря — необходимо отречение Николая.
И все-таки Рузский передает ему царский манифест. Родзянко отвечает: “Вы, Николай Владимирович, истерзали мое сердце... Я сам вишу на волоске, и власть ускользает у меня из рук; анархия достигает таких размеров, что я вынужден был сегодня ночью назначить временное правительство. К сожалению, манифест запоздал... время упущено и возврата нет”. Он заверил Рузского, что армия при новой власти ни в чем не будет нуждаться, так как “после воззвания временного правительства крестьяне и все жители повезут хлеб, снаряды (!) и другие предметы снаряжения”.
Разумеется, Родзянко то и дело противоречил сам себе: “ исполняют только мои приказания”
— и при этом: “я сам вишу на волоске” (последнее было куда ближе к истине). Но он никогда не отличался строгостью логики, а в пятом часу утра вообще трудно ждать от измотанного человека полной адекватности. Рузский, тоже невыспавшийся и больной, не заметил неувязок. Вообще, в эти дни важнейшие решения принимались около полуночи или на рассвете смертельно усталыми, хронически недосыпавшими людьми в состоянии постоянного стресса. Позже, в апреле, Николай II говорил графу П. К. Бенкендорфу, что только теперь начинает немного приходить в себя, а в Могилёве и Пскове находился “как бы в забытьи”.
В Таврическом дворце до утра 2 марта шли переговоры. Оба комитета, думский и советский, хотели удержать народное движение в умеренных рамках, поэтому основной предмет разногласий
— о войне и мире — старательно обходили. Внешне все выглядело мирно, почти по-семейному, но дело двигалось с трудом. Милюков стоял за монархию с царем Алексеем и регентом Михаилом Александровичем. А Чхеидзе и Соколов считали это утопией. Суханов убеждал думцев, что отстоять перед Советом любую договоренность с буржуазией “ труднее трудного вообще ”, а их отказ расстаться с монархией и династией может вовсе сорвать соглашение: “Среди масс с каждым днем и часом развертывается несравненно более широкая программа. Руководители напрягают все силы, чтобы направить движение в определенное русло, сдержать его в рациональных рамках. Но если эти рамки будут установлены неразумно, не будут в соответствии с размахом движения, то стихия сметет их вместе со всеми проектируемыми правительственными комбинациями”.
Думцы категорически противились выборности командиров и добивались, чтобы Исполком ясно высказался против расправ над офицерами. “Я не помню, сколько часов все это продолжалось, — вспоминал Шульгин. — Направо от меня лежал Керенский, прибежавший откуда-то, по-видимому, в состоянии полного изнеможения. Остальные тоже уже совершенно
выдохлись. Один Милюков сидел упрямый и свежий. (“Увы, я тоже не был свежим, — замечает Милюков. — Это была уже третья бессонная ночь, проведенная безвыходно в Таврическом дворце”). С карандашом в руках он продолжал “грызть” совершенно безнадежный документ. Девять десятых его было посвящено тому, какие мерзавцы офицеры, какие они крепостники, приспешники старого режима, гасители свободы, прислужники реакции и помещиков. Однако в трех последних строках было сказано, что все-таки их убивать не следует”.
Шульгин тихо спросил Чхеидзе, неужели тот за выборность офицеров. “Он поднял на меня совершенно усталые глаза, заворочал белками и шепотом же ответил, со своим кавказским акцентом, который придавал странную выразительность тому, что он сказал:
— И вообще все пропало... Чтобы спасти... Чтобы спасти, надо чудо... Может быть, выборное офицерство будет чудо... Может, не будет... Надо пробовать... хуже не будет... Потому что я вам говорю: все пропало”.
Затем Шульгину чудится запах эфира. Вдруг рядом резко, как на пружинах, вскакивает Керенский и “безапелляционно-шекспировским тоном” объявляет товарищам по Исполкому: “Я желал бы поговорить с вами наедине. Идите за мной!”
На пороге он оборачивается:
— Пусть никто не входит в эту комнату!
“Никто и не собирался, — иронически замечает Шульгин. — У него был такой вид, точно он будет их пытать в этой комнате”.
Через четверть часа дверь распахивается, и Керенский, бледный, с горящими глазами торжественно возвещает:
— Представители Исполнительного комитета согласны на уступки!
Впрочем, воззвание против самосудов, написанное Сухановым и Стекловым, так и не было опубликовано: типографские рабочие отказались его печатать.