Разговор
Кирилл Головастиков
Вадим Волков — доктор социологических наук, доктор философии (Кембриджский университет), проректор по инновациям Европейского университета в Санкт-Петербурге, научный руководитель Института проблем правоприменения (ИПП).— Как вышло, что вы как социолог стали изучать бандитов?— До 1995 года я был в Англии, писал диссертацию совершенно на другую тему — по исторической социологии, а потом вернулся в Санкт-Петербург. 1995 год — это пик насилия, связанного с ростом числа преступных группировок. Те, кого называют бандитами, зримо присутствовали на улицах и в массовой культуре: бандитский шансон по радио, жаргон в первых фильмах, книги… Вы, наверное, не помните, но книжные лотки в 1990-е годы были завалены книгами типа «Сильвестр: история авторитета» или «Воры и бандиты». Я, кстати, скупил всю эту литературу, эта коллекция раритетов стоит у нас в ИПП.
Словом, это нельзя было игнорировать. Фактически бандиты как бы сами нашли меня. Сначала я просто начал наблюдать. Потом пришла основная идея всего исследования. В январе 1996 года я ходил от метро к Европейскому университету мимо РУБОПа на улице Чайковского. И видел, как люди приезжали, выходили из машин, садились в машины — и эти люди были мало отличимы от бандитов, хотя, по сути, должны с ними бороться. Так родилась идея, что в исследовании не надо принимать как исходную посылку различие между государством и преступностью. Это различие не качественное, а эволюционное, иногда его может не быть совсем. Хотя они противопоставляются друг другу в правовом поле, в культуре — с социологической точки зрения это однопорядковые вещи.
Сотрудники МВД в штатском ведут задержанного мужчину в наручниках. Москва, 1987 год © Dod Miller / Getty Images
— Как вы проводили исследование — устраивали интервью, опросы?— Ну, опросы группировок — это было бы верхом мечтаний
(смеется). Конечно, если договориться с лидерами, они заставят своих бойцов заполнять анкеты, но боюсь, что группировка не поймет: это будет похоже на дачу письменных показаний.
Главная проблема состояла в том, чтобы обеспечить доступ в поле. Каким образом, не имея отношения к этой среде, заполучить на час или два для доверительного разговора члена оргпреступной группировки, а еще желательно — бригадира, а может быть, лидера?
— И как вам это удавалось?— Это задача сложная, но не нерешаемая. Как и любой человек, в повседневной жизни я использовал социальные связи. Спрашиваешь приятелей-бизнесменов: «К кому обращаетесь, когда конфликты?» Человек отвечает: «Ну, вот есть один из бандитов, который решает вопросы» (или: «Мы с РУБОПом контактируем»). «А можешь организовать встречу?» — «Попробую, а что сказать?» — «Что я социолог-экономист, исследую роль структур, связанных с обеспечением безопасности в рыночной экономике». Так появляются первые респонденты, которые знакомят еще с кем-то. Кроме того, Агентство журналистских расследований помогло с контактами. Главное — чтобы тебя порекомендовали как адекватного человека не из правоохранительной системы.
— Как вы интервьюировали бандитов?— Я сформулировал для себя некоторое количество правил взаимодействия. Это мои правила успешного интервью в трудном поле — то есть в поле с высоким уровнем недоверия и с высоким уровнем рисков.
Первое: всегда иметь рассказ, объясняющий ваш интерес и ваше исследование. Это не должна быть стопроцентная правда, вы не можете прийти и сказать: я исследую организованную преступность. Но вы можете сказать: я исследую рыночную экономику и роль в ней таких людей, как вы. Вас поймут.
Второе: сразу проговорить этическую составляющую. Я сохраняю анонимность своих респондентов в научных публикациях, прошу их отвечать только на те вопросы, на которые они хотят, не использую диктофон, секретная информация мне не нужна.
Третье правило, очень важное: не притворяйся тем, кем ты не являешься. Например, не надо делать вид, что ты тоже приблатненный. Говоришь, что ты ученый, и спокойно ведешь себя, как ученый.
Четвертое: по возможности разговаривай, а не просто задавай вопросы, потому что у респондентов это ассоциируется с допросом — и они привыкли к стилю «вопросы здесь задаю я».
Пятое: всегда проси рассказывать истории. Это люди не теоретического склада, им проще объяснять на примерах. При этом они могут говорить, что это все произошло с кем-то другим — и пусть: это удобно для всех, зато ты получишь очень много ценной информации, свободно изложенной.
Вообще, в социологии есть две техники интервьюирования. Первая: ты задаешь тему, а человек рассуждает долго и как хочет. Ты получаешь свободный нарратив, из которого потом можно реконструировать картину мира, хотя информационная ценность может быть нулевая. Но специфика моего поля состояла в его закрытости: у меня был минимум необходимой информации. Нарратив был мне важен, но он в любом случае бы состоялся. Поэтому я использовал второй подход — когда вы управляете разговором, не даете сильно отвлекаться, а если что-то интересно, просите рассказать поподробнее, можете зацепиться за деталь и попросить ее размотать. Некоторые социологи считают, что это некорректно, что слишком большое вмешательство исследователя загрязняет эксперимент. Но я считаю, что благодаря этому можно получить важнейшую информацию.
Ну и последнее правило: всегда имей ключевого информанта — человека из среды, с которым у тебя доверительные отношения. Которому ты всегда можешь позвонить и сказать: слушай, у меня несколько вопросов, давай встретимся — и проверить на нем правдивость того, что сказали другие респонденты, или порассуждать вместе над тем, что сам не можешь осмыслить.
Оружие, изъятое при обыске после операции РУБОПа. 1994 год © Юрий Тутов / РИА «Новости»
— Кто был вашим ключевым информантом?— Я не могу это сказать.
— Это был бандит или человек из РУБОПа?— Это был человек с большим опытом участия в организованной преступной группировке.
— Охотно ли шли на контакт ваши информанты?— Нельзя сказать, что охотно, но легче, чем я ожидал. Оказалось, что они не боятся и им интересно: это люди с хорошим воображением и гибким, пытливым умом, им льстило внимание ученого. Гораздо труднее было интервьюировать бизнесменов: они трусили, боялись говорить. Единственная проблема с некоторыми бандитами — некоторые просто не умели себя выразить. Это люди действия: они могут вышибать долги, решать споры, угрожать, громить офисы, но модус рефлексии у них отсутствует.
— Сколько длилось ваше исследование и сколько у вас было респондентов?— Исследование длилось с 1998 по 2000 год. За это время у меня были разговоры более чем с 30 людьми. Кого-то из них уже нет в живых, какие-то сидят.
— Книгу, написанную по результатам исследования, вы назвали «Силовое предпринимательство». Как появилось силовое предпринимательство?— Вообще, это вечное, базовое явление социальной жизни. Принуждение, которое становится экономически конвертируемым благом, старше, чем рынок, и старше, чем обмен. Принуждение обеспечивает безопасность: я могу вас принуждать к чему-то, но, если вам что-то угрожает, могу принуждать другого человека снять эти угрозы. А безопасность и справедливость — это базовые потребности. В государстве они являются общественными благами, которые предоставляются вам централизованно, априорно, а вы за них платите вперед — налогами.
Но когда государства нет или оно слабое, появляется рыночная ниша силового предпринимательства. У любого предпринимателя должен быть изначальный ресурс: у кого-то это капитал, у кого-то — идеи, у кого-то — связи, а у кого-то это сила. Силовое предпринимательство — это когда ресурс организованного принуждения используется для превращения в экономические блага на постоянной основе. Это именно рынок: когда государство слабое, вы покупаете безопасность, торгуетесь, появляется конкуренция. Со стороны предложения появляются разные организации: воровские структуры, бандитские структуры, частные охранные предприятия, сотрудники правоохранительных органов.
— Как силовое предпринимательство появилось у нас?— В нашей стране силовое предпринимательство существовало уже в узких сегментах теневой экономики брежневского периода, где государство не действовало как источник безопасности. Где были теневики, там была и мафия — люди, которые решали конфликты и собирали налог с теневиков. А потом эта сфера радикально и очень быстро расширилась во время перестройки. В период экономической либерализации конца 1980-х годов теневой и полутеневой бизнес стали очень быстро расти, а государство не предоставляло законодательное регулирование, милиция не защищала от рэкета.
Потом государство рухнуло, и в силовое предпринимательство пришли вообще все, у кого был ресурс в виде социальной организации плюс физической силы. Например, бывшие ветераны локальных конфликтов (это не только афганцы, конфликтов на территории бывшего СССР было очень много) — люди, которые владели оружием, объединялись в боевые братства, не боялись насилия и могли его применить. Еще приходили из уголовной сферы, из спорта, из правоохранительных органов. Сплоченные этнические диаспоры тоже быстро вошли в этот бизнес. Спрос на частные услуги по разрешению конфликтов был таким большим, что места хватало всем, хотя конкуренция естественным образом выражалась прежде всего в виде насилия.
Но в начале 2000-х годов, в период путинского укрепления государства, государственные служащие вернули себе монополию на рынках охраны, решения конфликтов и налогообложения. Вернули двумя путями: это были либо люди в погонах, либо легальные частные охранные предприятия, лицензированные государством. Но делали они это не в общественных интересах, а в групповых и в корпоративных.
Эти процессы дали возможность лучше понять суть государства. Представьте, что государство — это охранное предприятие; тогда возникает вопрос о том, кто является его собственником или доминирующим акционером. Если это сами государственные служащие, то речь идет о силовом предпринимательстве: выгоду получают узкие группы лиц — люди в погонах, чиновники. А если доминирующий акционер — граждане, которые управляют этим охранным предприятием с помощью представительных органов, тогда бенефициаром становится все общество, поскольку работа такого предприятия и уровень охранных платежей (ренты, налогов) начинает ограничиваться самими клиентами.
Вообще вся суть демократических, буржуазных революций — это изменение формы контроля над доминирующим охранным предприятием, называемым государством. Государство, которое находилось под контролем короля, придворной аристократии, военного руководства, переходило под более широкий общественный контроль, и силовое предпринимательство внутри страны становилось невозможным, поскольку руководство этого предприятия не могло устанавливать цены и бесконтрольно присваивать доход.
Обучение женщин-телохранителей. Санкт-Петербург. 1995 год © Sergei Guneyev / The LIFE Image Collection / Getty Images
— Это то, что у нас на рубеже 1990–2000-х до конца не произошло?— Вертикальный процедурный контроль внутри самого государства стал гораздо жестче и централизованней. Свободы у отдельных силовиков и группировок стало меньше, поэтому если силовое предпринимательство осуществляется, то в гораздо более систематическом виде, а не в хаотическом, как даже в начале 2000-х.
Но постановки силового ресурса под демократический общественный контроль не произошло. Поэтому до сих пор мы слышим много историй про то, как высокопоставленные сотрудники силовых структур участвуют в бизнесе, выполняя одновременно функции его собственников и его охраны.
Кроме того, в тот период силовой ресурс стали применять с большей оглядкой на формальный закон — началось движение от «понятий» к закону.
— Что такое понятия?— Понятия — это не формализованная, но устойчивая, распознаваемая и признаваемая в определенной среде система обычного права, которая регулирует отношения и включает в себя людей, выполняющих судебные и исполнительные функции. В понятийном праве есть неписаные процессуальные нормы: как правильно разрешить спор, как излагать доказательства, выслушивать стороны и т. п. Есть люди, чей статус признается — это воры в законе; их коронация — это выдвижение и утверждение на должности судьи, который выполняет квазисудебные функции. Понятийное право работает быстро и гибко, учитывает обычаи делового оборота и сильно зависит от судьи, которому стороны доверяют (или вынуждены доверять) принятие решений. И есть исполнительный аппарат, который очень быстро и жестко приводит в исполнение эти решения.
Понятийное право в 1990-х выигрывало по сравнению с неповоротливым государственным правом. Но затем государство навело порядок и в арбитраже, и гражданском процессе, и даже в исполнении. Сфера понятийного решения конфликтов очень сильно сузилась, и это подорвало позиции преступных группировок и воров в законе.
— Вы чувствуете, что поработали не только как социолог, но и как историк, фактически описав целую эпоху?— У меня было несколько целей. Я хорошо понимал, что 1990-е годы — это момент становления российского капитализма и новой российской власти, но скоро о ней будет совершенно другое, мифологизированное представление: появится благородная картинка, забудутся неприглядные первоистоки, а также кто в действительности стоял у истоков. И я воспринимал свою работу не как историю, а как критическую генеалогию — происхождение высокого из низкого.
Во-вторых, нужно было объяснить целому поколению людей, почему они умирали в молодом возрасте в таком большом количестве. Смертность в группировках была больше 50 процентов. Я спрашивал: «Когда вы начинали, сколько вас было?» Отвечали, допустим: «30 человек». «А сейчас сколько осталось?» — «Двенадцать».
И целое поколение молодых людей прожило жизнь именно так — слава богу, только одно. Вроде бы это был их личный выбор, но он был обусловлен структурными обстоятельствами. И я хотел объяснить, почему у них жизнь сложилась так, почему они стреляли друг в друга и умирали.
— Почему у нас было только одно бандитское поколение?— Во-первых, это связано с объективной динамикой рынков и капитала и изменением ролей тех, кто выжил. Из людей, просто получавших дань, они стали собственниками. Это меняло горизонты ожидания: в тюрьму идти не хотелось, готовности умирать тоже поубавилось. Соответственно, изменились их способы действия: насилие стало невыгодно, разрушительно. Татуировки и откровенно бандитское поведение уже не приносили таких дивидендов, надо было изображать из себя бизнесменов — а когда ты кого-то систематически изображаешь, ты им и становишься, пока не произойдет сбой.
А второе — это конкуренция: бандиты проиграли частным охранным предприятиям и государству, многие просто сели в тюрьму или были вынуждены изменить методы. Символическая точка в процессе ликвидации бандитов как класса была поставлена процессом над Владимиром Кумариным в 2009 году.
Был такой эпизод: в 1998 году у меня был собеседник из чеченской группировки, очень конкретный, из тех, кто назначал встречи на пустыре за гаражами. Затем я его встретил в 2003 году и спросил: чем ты занимаешься? Он говорит: заканчиваю юридический. Это довольно точно обозначало переход от понятийного права к формальному. Он продолжил заниматься похожими вещами — участвовал в рейдерстве, но рейдерство происходило по Гражданскому и Уголовному кодексам, с участием адвокатов, судов, исполнительного аппарата государства. Юридическое образование становилось не менее важным активом, чем умение толковать понятия и назначать стрелки за гаражами.
Очень важно понимать, что в начале нулевых не «государство задавило мафию», а произошли объективные структурные сдвиги, благодаря которым бандиты исчезли как класс — сами люди частично остались, конечно. Это установила социология. Если бы мы сказали, что были преступники, которые убивали и вымогали, а вот теперь с ними разобрались, мы бы не ответили на вопрос, что произошло с нашей страной в период с 1995 года по 2005-й. Уже к 2003 году бандиты исчезли в таком количестве, но это не значит, что их пересажали: они просто перестали воспроизводиться. Папа-бандит уже не будет передавать свой опыт — наоборот, он сделает все, чтобы его дети были другими, пошлет их учиться в хорошие школы или за границу.
— Как вы считаете, подтвердилась ваша гипотеза, что память о 1990-х годах будет искажена?— Да, конечно, почитайте на сайте крупной алюминиевой компании историю ее становления, вы не найдете там ни намека на то, как это происходило в действительности и сколько людей погибло. Вот только спор в каком-нибудь лондонском Высоком суде вытащит на свет неприятные детали, но ненадолго.
Стрелковая подготовка женщин-телохранителей. Санкт-Петербург, 1995 год © Sergei Guneyev / The LIFE Image Collection / Getty Images
— Когда бандиты исчезли как класс, вы перестали заниматься ими и стали заниматься социологией права?— Да. Может показаться, что между силовым предпринимательством и правоприменением огромная дистанция, но на самом деле это континуум. Функция принуждения и контроля за исполнением решений перешла от одних организаций к другим — к государству. У государства оказались другие правила — писаные кодексы, и другие органы — суды и полиция. Конечно, сообразно изменению объекта исследования изменились методы и цели, но, в принципе, я все время исследую одно и то же явление, принимающее разные социальные формы.
— Чем именно вы занимаетесь?— Институт проблем правоприменения исследует суды, полицию и другие профессиональные группы, которые заняты толкованием и применением закона. Но мы занимаемся этим не как юристы, а как социологи, антропологи, экономисты. Юристы смотрят на догму, они абстрагируются от поведения реальных людей в реальной жизни во имя ясности, чистоты, логичности и непротиворечивости законов, которые они создают и эволюцию которых обеспечивают. Это основа юридической науки, и так будет еще долго, по крайней мере в континентальном праве.
А мы изучаем, как все происходит в действительности, нас интересует соотносящийся с нормой факт, а не сама норма в соотношении с другими нормами. Выясняется, что закон — только один из источников поведения судов и полиции. А есть еще организационные ограничения и стимулы, интересы, профессиональная культура, взаимодействие этих организаций.
— Что такое организационные стимулы и ограничения?— Например, судья видит, что в деле слабые доказательства вины или много нарушений и он должен вынести оправдательный приговор. Но он не может этого сделать, потому что прокурор обязательно обжалует оправдательный приговор, его будет рассматривать вышестоящая судебная инстанция и может отменить. А отмененный приговор — это отрицательный показатель в работе судьи, с него потом спросят на квалификационной коллегии или вспомнят, когда надо будет следующий класс присваивать.
Кроме того, это минус гособвинителю и прокурор города скажет председателю городского суда: чего это у вас судья позволяет, обратите на него внимание. Да и следователя, который вел дело, лишат премии и вынесут выговор. получится межведомственный конфликт, и судья это понимает. Поэтому оправдательного приговора не будет. В лучшем случае — признание вины, прекращение дела за примирением сторон, срок, равный отбытому, условный срок. Есть суррогатные техники, они вызваны действием организационных ограничений, к закону отношения не имеющие.
Словом, с одной стороны требования закона, а с другой — множество ограничений, связанных с организацией судебной деятельности, с политикой проверочной инстанции, с оценкой работы судей, с ведомственной оценкой работы прокуроров и следователей, с межведомственными отношениями… Эти вещи не принадлежат сфере права, но очень сильно влияют на его применение.
— Правильно ли я понимаю, что сверхзадача ваших исследований — чтобы законодательные нормы были приведены в соответствие с реалиями?— Нет, как раз наоборот. Изменение законов ничего не дает, потому что существует дискреция правоприменителей, которую очень трудно устранить или контролировать. Изменение законов должно обязательно сопровождаться исследованием и пониманием того, как работают люди, в чьих руках этот закон становится инструментом: будут они его применять или не будут. Десятки тысяч судей и участковых применяют закон по некоторому устоявшемуся шаблону, связанному и с их корпоративной культурой, привычками, интересами, и с учетом издержек на применение или не применение закона. Поэтому закон является не высшим руководящим принципом работы правоприменителей, а только одним из них. Это социологический реализм, которым мы руководствуемся.
— Но все-таки если изучение силового предпринимательства мы сравнили с работой историка, то теперь ваша деятельность больше направлена на прагматику?— Да. Есть социология ради социологии: это когда мы что-то понимаем, изобретаем новый дискурс, используем много специального жаргона в узком кругу. Это интересно, но я завидую тем людям, которые от этого не устают. Я устаю, когда не вижу смысла и результатов. И эмпирические правовые исследования приносят мне большое удовлетворение, потому что это социология прямого действия.
Можно в качестве полевого исследования провести день с участковым уполномоченным или фокус-группы с судьями, присутствовать на разводе полка патрульно-постовой службы, применяя методы полевой антропологии. Так ты можешь очень хорошо понять проблемы и транслировать их в соответствующее профессиональное сообщество или ведомство и вызвать эффект. Но важно, чтобы параллельно результаты исследования были открыты и распространены максимально широко, тогда от них труднее отмахнуться и тогда можно рассчитывать на изменения. Важно и то, что наши исследования меняют общественное восприятие проблемы. Например, обвинительный уклон в судах стал осознаваться как важнейшая проблема — не без вклада наших исследований и их распространения.
— Вы можете привести пример конкретных советов, которые вы бы уже дали?— Мы приводили и приводим много аргументов за отмену палочной системы в полиции, вывод за рамки заинтересованных ведомств систем статистического учета преступлений, изменение, создание муниципальной милиции, изменение системы дисциплинарной ответственности судей, системы набора и назначения судей. Используя данные судебных решений и современные методы статистического моделирования мы можем показать систематическую дискриминацию безработных в судах или, наоборот, привести расчеты, показывающие несостоятельность заявлений руководителей МВД о том, что мигранты более склонны к преступлениям и что рост преступности из-за них. Больше МВД такого не заявляет.
— Получается, что вы полностью ушли в прикладную социологию?— Нет, мы неожиданно нашли тот самый продуктивный синтез разных типов социологии, которые трудно совместимы и редко пересекаются. Во-первых, у нас много новых эмпирических данных, исчисляемых несколькими миллионами единиц наблюдения. На их основе мы можем делать профессиональную науку, публиковать статьи в международных журналах и вносить вклад в социологию права и эмпирико-правовые исследования, используя российские данные. Во-вторых, наши исследования имеют морально-этическое основание и критический потенциал, так как мы работаем для реализации принципа равенства перед законом и верховенства права. В-третьих, это работа с несколькими публиками или аудиториями, такими как юристы, правоохранители, государственная бюрократия, эксперты, гражданские активисты, которые могут использовать наше знание. Это публичная социология. И да, это прикладная составляющая. То есть четыре в одном. Но главное — это те моменты, когда социолог получает огромное удовольствие от своего исследования, на этом все держится.
Ссылка